пятница, 30 ноября 2012 г.

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»


Глава вторая. История нашей канализации (продолжение)

В мае 1920 года известно постановление ЦК «о подрывной деятельности в тылу». Из опыта мы знаем, что всякое такое постановление есть импульс к новому всеместному потоку арестантов, есть внешний знак потока.
Особой трудностью (но и особым достоинством!) в организации этих всех потоков было до 1922 года отсутствие Уголовного Кодекса, какой-либо системы уголовных законов. Одно лишь революционное правосознание (но всегда безошибочно!) руководило изымателями и канализаторами: кого брать и что с ними делать.
В этом обзоре не будут прослеживаться потоки уголовников и бытовиков и поэтому только напомним, что всеобщее бедствие и недостачи при перестройки администрации, учреждений и всех законов лишь могли сильно увеличить число краж, разбойных нападений, насилий, взяток и перепродаж (спекуляций). Хотя и не столь опасные существованию Республики, эти уголовные преступления тоже частично преследовались, и своими арестантскими потоками увеличивали потоки контрреволюционеров. А была спекуляция и совершенно политического характера, как указывал декрет Совнаркома за подписью Ленина от 22.7.18: «виновные в сбыте, скупке или хранении для сбыта в виде промысла продуктов питания, монополизированных Республикой (крестьянин хранит хлеб — для сбыта в виде промысла, а какой же его промысел?? — А.С.)… лишение свободы на срок не менее 10 лет, соединённое с тягчайшими принудительными работами и конфискацией всего имущества».
С того лета одним словом черезсильно напрягшаяся деревня год за годом отдавала урожай безвозмездно. Это вызвало крестьянские восстания, а стало быть подавление их и новые аресты. («Самая трудолюбивая часть народа положительно искоренялась». — Короленко, письмо Горькому от 10.8.21.) В 1920 году мы знаем (не знаем...) процесс «Сибирского Крестьянского Союза». В конце 1920 происходит предварительный разгром тамбовского крестьянского восстания, руководимого Союзом Трудового Крестьянства (как и в Сибири). Тут судебного процесса не было…
Но главная доля людских изъятий из тамбовских деревень приходится на июнь 1921 года. По Тамбовской губернии раскинуты были концентрационные лагеря для семей крестьян, участвующих в восстании. Куски открытого поля обтягивались столбами с колючей проволокой, и три недели там держали каждую семью, заподозренную в том, что мужчина из неё — в восстании. Если за три недели тот не являлся, чтобы своей головой выкупить семью, — семью ссылали [Тухачевский. «Борьба с контрреволюционными восстаниями», журнал «Война и революция», 1926, № 7/8].
Ещё ранее, в марте 1921, на острова Архипелага через Трубецкой бастион Петропавловской крепости отправлены были, за вычетом расстрелянных, матросы восставшего Кронштадта.


Читать далее: http://www.artvladivostok.ru/2012/11/30/the-gulag-archipelago-chapter2-5/#ixzz2DhnbxJLe 
Галерея «Арт Владивосток» 

понедельник, 26 ноября 2012 г.

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»


Глава вторая. История нашей канализации (продолжение)

Уже в 1919 году была понятна и вся подозрительность наших русских, возвращающихся из-за границы (зачем? С каким заданием?), — и так сажались приезжавшие офицеры экспедиционного (во Франции) русского корпуса.
В 19-м же году с широким замётом вокруг истинных и псевдо-заговоров («Национальный Центр», Военный Заговор) в Москве, в Петрограде и в других городах расстреливали по спискам (то есть брали вольных стразу для расстрела) и просто гребли в тюрьму интеллигенцию, так называемую околокадетскую. А что значит «околокадетская»? Не монархическая и не социалистическая, то есть: все научные круги, все университетские, все художественные, литературные да и вся инженерия. Кроме крайних писателей, кроме богословов и теоретиков социализма, вся остальная интеллигенция, 80 % её, и была «околокадетской». Сюда, по мнению Ленина, относился например Короленко — «жалкий мещанин, пленённый буржуазными предрассудками», «таким «талантам» не грех посидеть недельки в тюрьме». [Ленин. собр. соч. 5 изд., т. 51, стр. 48]. Об отдельных арестованных группах мы узнаём из протестов Горького. 15.9.19 Ильич отвечает ему: «…для нас ясно, что и тут ошибки были» [Ленин. собр. соч. 5 изд., т. 51, стр. 47], но — «Какое бедствие, подумаешь! Какая несправедливость!» [Ленин. собр. соч. 5 изд., т. 51, стр. 48], и советует Горькому не «тратить себя на хныканье сгнивших интеллигентов» [Ленин. собр. соч. 5 изд., т. 51, стр. 49].
С января 1919 года расширена продразвёрстка, и для сбора её составляются продотряды. Они встретили повсюдное сопротивление деревни — то упрямо-уклончивое, то бурное. Подавление этого противодействие тоже дало (не считая расстрелянных на месте) обильный поток арестованных в течение двух лет.
Мы сознательно обходим здесь всю ту большую часть помола ЧК, Особотделов и Реввоентрибуналов, которые связана была с продвижением линии фронта, с занятием городов и областей. Та же директива НКВД от 30.8.18 направляла усилия «к безусловному расстрелу всех замешанных в белогвардейской работе». Но иногда теряешься: как правильно разграничивать? Если с лета 1920 года, когда Гражданская война ещё не вся и не всюду кончена, но на Дону уже кончена, оттуда, из Ростова и Новочеркасска, во множестве отправляют офицеров в Архангельск, а дальше баржами на Соловки (и несколько барж потоплено в Белом море — как, впрочем, и в Каспийском) — то относить ли это всё ещё к Гражданской войне или к началу мирного строительства? Если в том же году в Новочеркасске расстреливают беременную офицерскую жену за укрытие мужа, то по какому разряду её списывать?



Читать далее: http://www.artvladivostok.ru/2012/11/26/the-gulag-archipelago-chapter2-4/#ixzz2DJxbcGzy 
Галерея «Арт Владивосток» 

пятница, 23 ноября 2012 г.

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»


Глава вторая. История нашей канализации (продолжение)

В 1918 году, чтобы ускорить также и культурную победу революции, начали потрошить и вытряхивать мощи святых угодников и отбирать церковную утварь. В защиту разоряемых церквей и монастырей вспыхивали народные волнения. Там и сям колоколили набаты, и православные бежали, кто и с палками. Естественно приходилось кого расходовать на месте, а кого арестовывать.
Размышляя теперь над 1918-20-м годами, затрудняемся мы: относить ли к тюремным потокам всех тех, кого расшлёпали, не доведя до тюремной камеры? И в какую графу всех тех, кого комбеды убирали за крылечком сельсовета или на дворовых задах? Успевали ли стать хоть ногою на землю Архипелага участники заговоров, раскрывшихся гроздями, каждая губерния свой (два рязанских, костромской, вышневолоцкий, велижский, несколько киевских, несколько московских, саратовский, черниговский, астраханский, селигерский, смоленский, бобруйский, тамбовский кавалерийский, чембарский, великолукский, мстиславский и другие) или не успевали и потому не относятся к предмету нашего исследования? Минуя подавление знаменитых мятежей (Ярославский, Муромский, Рыбинский, Арзамасский), мы некоторые события знаем только по одному названию — например Коплинский расстрел в июне 1918 — что это? Кого это?.. И куда записывать?
Немалая трудность и решить: сюда ли, тюремные потоки, или в баланс Гражданской войны отнести десятки тысяч заложников, этих ни в чём лично не обвинённых и даже карандашом по фамилиям не переписанных мирных жителей, взятых на уничтожение во страх и в месть военному врагу или восставшей массе? После 30.8.18 НКВД дал указания на места «немедленно арестовывать всех правых эсеров, а из буржуазии и офицерства взять значительное количество заложников» [«Вестник НКВД». 1918. № 21-22, стр. 1]. (Ну, как если бы например после покушения группы Александра Ульянова была бы арестована не она только, но и все студенты в России и значительное количество земцев.) Это так открыто и объяснялось (Лацис, газета «Красный террор», 1 ноября 1918): «Мы не ведём войны против отдельных лиц. Мы истребляем буржуазию, как класс. Не ищите на следствии материалов и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советов. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, — к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом — смысл и сущность красного террора». Постановлением Совета Обороны от 15.2.19 — очевидно, под председательством Ленина? — предложено ЧК и НКВД брать заложниками крестьян тех местностей, где расчистка снега с железнодорожных путей «производится не вполне удовлетворительно», — с тем, что «если расчистка снега не будет произведена, они будут расстреляны» [Декреты советской власти, т. 4, М., 1968, стр. 627]. Постановлением СНК конца 1920 разрешено брать заложниками и социал-демократов.
Но даже узко следя лишь за обычными арестами, мы должны отметить, что уже с весны 1918 полился многолетний непрерываемый поток изменников-социалистов. Все эти партии — эсеров, меньшевиков, анархистов, народных социалистов, они десятилетиями только притворялись революционерами, только носили личину — и на каторгу для этого шли, всё притворялись. И лишь в порывистом ходе революции сразу обнаружилась буржуазная сущность этих социал-предателей. Естественно же было приступить к их арестам! Вскоре за кадетами, за разгоном Учредительного Собрания, обезоруживанием Преображенского и других полков, стали брать помалу, сперва потихоньку, и эсеров с меньшевиками. С 14 июня 1918, дня исключения их изо всех советов, эти аресты пошли гуще и дружней. С 6 июля — туда же погнали левых эсеров, коварнее и дольше притворявшихся союзниками единственной последовательной партии пролетариата. С тех пор достаточно было на любом заводе или в любом городке рабочего волнения, недовольства, забастовки (их много уже летом 1918, а в марте 1921 они сотрясли Петроград, Москву, потом Кронштадт и вынудили НЭП), чтобы одновременно с успокоением, уступками, удовлетворением справедливых требований рабочих — ЧК не слышно бы выхватывало ночами меньшевиков и эсеров как истинных виновников этих волнений. Летом 1918, в апреле и октябре 1919 густо сажали анархистов. В 1919 была посажена вся досягаемая часть эсеровского ЦК — и досидела в Бутырках до своего процесса в 1922. В том же 1919 видный чекист Лацис писал о меньшевиках. «Такие люди нам больше, чем мешают. Вот почему мы убираем их с дороги, чтобы не путались под ногами… Мы их сажаем в укромное местечко, в Бутырки, и заставляем отсиживаться, пока не кончится борьба труда с капиталом» [М.Я. Лацис. «Два года борьбы на внутреннем фронте». Популярный обзор деятельности ЧК. ГИЗ, М., 1920, стр. 61]. В июле 1918 беспартийный рабочий съезд весь арестован отрядом латышской охраны Кремля, и в Таганке едва не перестреляны все тотчас.


Читать далее: http://www.artvladivostok.ru/2012/11/23/the-gulag-archipelago-chapter2-3/#ixzz2D2iBDieu 
Галерея «Арт Владивосток» 

понедельник, 19 ноября 2012 г.

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»


Глава вторая. История нашей канализации (продолжение)

В этом перечне труднее всего начать. И потому, что чем глубже в десятилетия, тем меньше осталось свидетелей, молва загасла и затемнилась, а летописей нет или под замком. И потому, что не совсем справедливо рассматривать здесь в едином ряду и годы особого ожесточения (гражданская война) и первые мирные годы, когда ожидалось бы милосердие.
Но ещё и до всякой гражданской войны увиделось, что Россия в таком составе населения, как она есть, не в какой социализм, конечно, не годиться, что она вся загажена. Один из первых ударов диктатуры пришёлся по кадетам (при царе — крайняя зараза революции, при власти пролетариата — крайняя зараза реакции). В конце ноября 1917 в первый несостоявшийся срок созыва Учредительного Собрания, партия кадетов была объявлена вне закона, и начались аресты их. Около того же времени проведены посадки «Союза защиты Учредительного Собрания» и системы «солдатских университетов».
По смыслу и духу революции легко догадаться, что в эти месяцы наполнялись Кресты, Бутырки и многие родственный им провинциальные тюрьмы — крупными богачами; видными общественными деятелями, генералами и офицерами; да чиновниками министерств и всего государственного аппарата, не выполняющими распоряжений новой власти. Одна из первых операций ЧК — арест стачечного комитета Всероссийского союза служащих. Один из первых циркуляров НКВД, декабрь 1917: «Ввиду саботажа чиновников… проявить максимум самодеятельности на местах, не отказываясь от конфискации, принуждения и арестов» [«Вестник НКВД», 1917, №1, стр. 4].
И хотя В.И.Ленин в конце 1917 для установления «строго революционного порядка» требовал «беспощадно подавлять попытки анархии со стороны пьяниц, хулиганов, контрреволюционеров и других лиц» [Ленин. собр. соч. 5 изд., т. 35, стр. 68], то есть, главную опасность Октябрьской революции он ожидал от пьяниц, а контрреволюционеры толпились где-то там в третьем ряду, — однако он же ставил задачу и шире. В статье «Как организовать соревнование» (7 и 10 января 1918) В.И.Ленин провозгласил общую единую цель «очистки земли российской от всяких вредных насекомых» [Ленин. собр. соч. 5 изд., т. 35, стр. 204]. И под насекомыми он понимал не только всех классово-чуждых, но также и «рабочих, отлынивающих от работы», например наборщиков питерских партийных типографий. (Вот что делает даль времени. Нам сейчас и понять трудно, как это рабочие, едва став диктаторами, тут же склонились отлынивать от работы на самих себя.) А ещё: «…в каком квартале большого города, на какой фабрике, в какой деревне… нет… саботажников, называющих себя интеллигентами?» [Ленин. собр. соч. 5 изд., т. 35, стр. 203]. Правда, формы очистки от насекомых Ленин в этой статье предвидел разнообразные: где посадят, где поставят чистить сортиры, где «по отбытии карцера выдадут жёлтые билеты», где расстреляют тунеядца; тут на выбор — тюрьма «или наказание на принудительных работах тягчайшего вида» [Ленин. собр. соч. 5 изд., т. 35, стр. 204]. Хотя усматривая и подсказывая основные направления кары, Владимир Ильич предлагал нахождения лучших мер отчистки сделать объектом соревнования «коммун и общин».
Кто попадал под это широкое определение насекомых, — нам сейчас не исследовать в полноте: слишком не единообразно было российское население, и встречались средь него обособленные, совсем не нужные, а теперь и забытые малые группы. Насекомыми были, конечно, земцы. Насекомыми были кооператоры. Все домовладельцы. Не мало насекомых было среди гимназических преподавателей. Сплошь насекомые обседали церковные приходские советы, насекомые пели в церковных хорах. Насекомыми были все священники, а тем более – все монахи и монахини. Но и те толстовцы, которые, поступая на советскую служу или, скажем, на железную дорогу, не давали обязательной письменной присяги защищать советскую власть с оружием в руках, — также выявляли себя как насекомые (и мы ещё увидим случаи суда над ними). К слову пришлись железные дороги — так вот очень много насекомых скрывалось под железнодорожной формой, и их необходимо было выдёргивать, а кого и шлёпать. А телеграфисты, те почему-то в массе своей были заядлые насекомые, не сочувственные к Советам. Не скажешь доброго и о ВИКЖЕЛе, и о других профсоюзах, часто переполненных насекомыми, враждебными рабочему классу.
Даже те группы, что мы перечислили, вырастают уже в огромное число — на несколько лет очистительной работы.
А сколько всяких окаянных интеллигентов, неприкаянных студентов, разных чудаков, правдоискателей и юродивых, от которых ещё Пётр I тщился очистить Русь и которые всегда мешают стройному строгому Режиму?
И невозможно было бы эту санитарную очистку произвести, да ещё в условия войны, если бы пользовались устарелыми процессуальными формами и юридическими нормами. Но форму приняли совсем новую: внесудебную расправу, и неблагодарную эту работу самоотверженно взвалила на себя ВЧК — Часовой Революции, единственный в человеческой истории карательный орган, совместивший в одних руках: слежку, арест, следствие, прокуратуру, суд и исполнение решения.


Читать далее: http://www.artvladivostok.ru/2012/11/19/the-gulag-archipelago-chapter2-2/#ixzz2Cem6Loum 
Галерея «Арт Владивосток» 

пятница, 16 ноября 2012 г.

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»


Глава вторая. История нашей канализации
Когда теперь бранят произвол культа, то упираются всё снова и снова в настрявшие 37-38-й годы. И так это начинает запоминаться, как будто они до не сажали, ни после, а только вот в 37-38-м.
Не боюсь, однако, ошибиться, сказав: поток 37-38-го ни единственным не был, ни даже главным, а только может быть — одним из трёх самых больших потоков, распиравших мрачные зловонные трубы нашей тюремной канализации.
До него был поток 29-30-го годов, с добрую Обь, протолкнувший в тундру и тайгу миллионов пятнадцать мужиков (а как бы и не поболе). Но мужики — народ бессловесный, бесписьменный, ни жалоб не написали, ни мемуаров. С ними и следователи по ночам не корпели, на них и протоколов не тратили — довольно и сельсоветского постановления. Пролился этот поток, всосался в вечную мерзлоту, и даже самые горячие умы о нём почти не вспоминают. Как если бы русскую совесть он даже и не поранил. А между тем не было у Сталина (и у нас с вами) преступления тяжелее.
И после был поток 44-46-го годов, с добрый Енисей: гнали по сточным трубам целые нации и ещё миллионы и миллионы — побывавших (из-за нас же!) в плену, увезённых в Германию и вернувшихся потом. (Это Сталин прижигал раны, чтобы они поскорее заструпились и не стало бы всему народному телу отдохнуть, раздышаться, подправиться.) Но и в этом потоке народ был больше простой и мемуаров не написал.
А поток 37-го года прихватил и понёс на Архипелаг также и людей с положением, людей с партийным прошлым, людей с образованием, да вокруг них много пораненных осталось в городах, и сколькие с пером! — и все теперь вместе пишут, говорят, вспоминают: тридцать седьмой! Волга народного горя.
А скажи крымскому татарину, калмыку или чечену «тридцать седьмой» — он только плечами пожмёт. А Ленинграду что тридцать седьмой, когда прежде был тридцать пятый? А повторникам или прибалтам не тяжче был 48-49-й? И если попрекнут меня ревнители стиля и географии, что ещё упустил я в России реки, так и потоки ещё не названы, дайте страниц! Из потоков и остальные сольются.
Известно, что всякий орган без упражнения отмирает.
И так, если мы знаем, что Органы (этим гадким словом они назвали себя сами), воспетые и приподнятые надо всем живущим, не отмирали ни единым щупальцем, но напротив наращивали их и крепли мускулатурой, — легко догадаться, что они упражнялись постоянно.
По трубам была пульсация — напор то выше проектного, то ниже, но никогда не оставались пустыми тюремные каналы. Кровь, пот и моча — в которые были выжаты мы — хлестали по ним постоянно. История этой канализации есть история непрерывного заглота и течения, только половодья сменялись меженями и опять половодьями, потоки сливались то большие, то меньшие, и ещё со всех сторон текли ручейки, ручеёчки, стоки по желобкам и просто отдельные захваченные капельки.
Приводимый дальше повременной перечень, где равно упоминаются и потоки, состоявшие из миллионов арестованных, и ручейки из простых неприметных десятков, — очень ещё не полон, убог, ограничен моей способностью проникнуть в прошлое. Тут потребуется много дополнений от людей, знающих и оставшихся в живых.


Читать далее: http://www.artvladivostok.ru/2012/11/16/the-gulag-archipelago-chapter2/#ixzz2CNFujFFM 
Галерея «Арт Владивосток» 

понедельник, 12 ноября 2012 г.

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»


Глава первая. Арест (продолжение)
Эта книга не будет воспоминаниями о собственной жизни. Поэтому я не буду рассказывать о забавнейших подробностях моего ни на что не похожего ареста. В ту ночь смершевцы совсем отчаялись разобраться в карте (они никогда в ней и не разбирались), и с любезностям вручили её мне и просили говорить шофёру, как ехать в армейскую контрразведку. Себя и их я сам привёз в эту тюрьму и в благодарность был тут же посажен не просто в камеру, а в карцер. Но вот об этой кладовочке немецкого крестьянского дома, служившей временным карцером, нельзя упустить.
Она имела длину человеческого роста, а ширину — троим лежать тесно, а четверым — впритиску. Я как раз был четвёртым, втолкнут уже после полуночи, трое лежавших поморщились на меня со сна при свете керосиновой коптилки и подвинулись, давая место нависнуть боком и постепенно силой тяжести вклиниваться. Так на истолчённой соломке пола стало нас восемь сапог к двери и четыре шинели. Они спали, я пылал. Чем самоуверенней я был капитаном полдня назад, тем больнее было защемиться на дне этой коморки. Раз-другой ребята просыпались от затёклости бока, и мы разом переворачивались.
К утру они отоспались, зевнули, крякнули, подобрали ноги, рассунулись в разные углы, и началось знакомство.
— А ты за что?
Но смутный ветерок настороженности уже опахнул меня под отравленной кровлей СМЕРШа, и я простосердечно удивился:
— Понятия не имею. Рази ж говорят, гады?
Однако сокамерники мои — танкисты в чёрных мягких шлемах, не скрывали. Это были три честных, три немудрящих солдатских сердца — род людей, к которым я привязался за годы войны, будучи сам и сложнее и хуже. Все трое они были офицерами. Погоны их тоже были сорваны с озлоблением, кое-где торчало нитяное мясо. На замызганных гимнастёрках светлые пятна были следы свинченных орденов, тёмные и красные рубцы на лицах и руках — память ранений и ожогов. Их дивизион на беду пришёл ремонтироваться сюда, в ту же деревню, где стояла контрразведка СМЕРШ 48-й армии. Отволгнув от боя, который был позавчера, они вчера выпили и на задворках деревни вломились в баню, куда, как они заметили, пошли мыться две забористые девки. От их плохопослушных пьяных ног девушки успели, полуодевшись ускакать. Но оказалась одна из них не чья-нибудь, а начальника контрразведки армии.
Да! Три недели уже война шла в Германии, и все мы хорошо знали: окажись девушки немки — их можно было изнасиловать, следом расстрелять, и это было бы почти боевое отличие; окажись они польки или наши угнанные русачки — их можно было бы во всяком случае гонять голыми по огороду и хлопать по ляжкам — забавная шутка, не больше. Но поскольку эта была «походно-полевая жена» начальника контрразведки — с трёх боевых офицеров какой-то тыловой сержант сейчас же злобно сорвал погоны, утверждённые приказом по фронту, снял ордена, выданные Президиумом Верховного Совета, — и теперь этих вояк, прошедших всю войну и смявших, может быть, не одну линию вражеских траншей, ждал суд военного трибунала, который без их танка ещё б и не добрался до этой деревни.
Коптилку мы погасили, и так уж она сожгла всё, чем нам тут дышать. В двери был прорезан волчок величиной с почтовую открытку, и оттуда падал непрямой свет коридора. Будто беспокоясь, что с наступлением дня нам в карцере станет слишком просторно, к нам тут же подкинули пятого. Он шагнул в новенькой красноармейской шинели, шапке тоже новой, и, когда стал против волчка, явил нам курносое свежее лицо с румянцем во всю щёку.
— Откуда, брат? Кто такой?
— С той стороны, — бойко ответил он. — Шпиён.
— Шутишь? — обомлели мы. (Чтобы шпион и сам об этом говорил — так никогда не писали Шейнин и братья Тур!)
— Какие могут быть шутки в военное время! — рассудительно вздохнул паренёк. — А как из плена домой вернуться? — ну, научите.
Он едва успел начать нам рассказ, как его сутки назад немцы перевели через фронт, чтоб он тут шпионил и рвал мосты, а он тот час же пошёл в ближайший батальон сдаваться, и бессонный измотанный комбат никак ему не верил, что он шпион, и посылал к сестре выпить таблеток, — вдруг новые впечатления ворвались к нам:
— На оправку! Руки назад! — звал через распахнувшуюся дверь старшина-лоб, вполне бы годный перетягивать хобот 122-миллиметровой пушки.
По всему крестьянскому двору уже расставлено было оцепление автоматчиков, охранявшее указанную нам тропку в обход сарая. Я взрывался от негодования, что какой-то невежа-старшина смел командовать нам, офицерам, «руки назад», но танкисты взяли руки назад, и я пошёл вослед.
За сараем был маленький квадратный загон с ещё нестаявшим утоптанным снегом — и весь он был загажен кучками человеческого кала, так беспорядочно и густо по всей площади, что нелегка была задача — найти, где бы поставить две ноги и присесть. Всё же мы разобрались и в разных местах присели все пятеро. Два автоматчика угрюмо выставили против нас, низко присевших, автоматы, а старшина, не прошло минуты, резко понукал:
— Ну, поторапливайся! У нас быстро оправляются!
Невдалеке от меня сидел один из танкистов, ростовчанин, рослый хмурый старший лейтенант. Лицо его было зачернено налётом металлической пыли или дыма, но большой красный шрам через щёку хорошо на нём заметен.
— Где это — у вас? — тихо спросил он, не выказывая намерения торопиться в карцер, пропахший керосином.
— В контрразведке СМЕРШ! — гордо и звончей, чем требовалось, отрубил старшина. (Контрразведчики очень любили это безвкусно-сляпанное — из «смерть шпионам» — слово. Они находили его пугающим.)
— А у нас — медленно, — раздумчиво ответил старший лейтенант. Его шлем сбился назад, обнажая на голове ещё не состриженные волосы. Его одубелая фронтовая задница была подставлена приятному холодному ветерку.
— Где это — у вас? — громче, чем нужно гавкнул старшина.
— В Красной Армии, — очень спокойно ответил старший лейтенант с корточек, меряя взглядом несостоявшегося хоботного.
Таковы были первые глотки моего тюремного дыхания.


Читать далее: http://www.artvladivostok.ru/2012/11/12/the-gulag-archipelago-chapter1-7/#ixzz2Bzpx5JFX 
Галерея «Арт Владивосток» 

пятница, 9 ноября 2012 г.

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»


Глава первая. Арест (продолжение)
У меня был, наверное, самый лёгкий вид ареста, какой только можно себе представить. Он не вырвал меня их объятий близких, не оторвал от дорогой нам домашней жизни. Дряблым европейским февралём он выхватил меня из нашей узкой стрелки к Балтийскому морю, где окружили не то мы немцев, не то они нас, — и лишил только привычного дивизиона да картины трёх последних месяцев войны.
Комбриг вызвал меня на командный пункт, спросил зачем-то мой пистолет, я отдал, не подозревая никакого лукавства, — и вдруг из напряжённой неподвижной в углу офицерской свиты выбежало двое контрразведчиков, в несколько прыжков пересекло комнату и четырьмя руками одновременно хватаясь за звёздочку на шапке, за погоны, за ремень, за полевую сумку, драматически закричали:
— Вы — арестованы!!
И обожжённый и проколотый от головы к пяткам, я не нашёлся ничего умнее, как:
— Я? За что?!..
Хотя на этот вопрос не бывает ответа, но вот удивительно — я его получил! Это стоит упомянуть потому, что уж слишком не похоже на наш обычай. Едва смершевцы кончили меня потрошить, вместе с сумкой отобрали мои политические письменные размышления и, угнетаемые дрожанием стёкол от немецких разрывов, подталкивали меня скорей к выходу, — раздалось вдруг твёрдое обращение ко мне — да! Через этот глухой обруб между оставшимися и мною, обруб от тяжело упавшего слова «арестован», через эту чумную черту, через которую уже не звука не смело просочиться, — перешли немыслимые, сказочные слова комбрига:
— Солженицын. Вернитесь.
И я крутым поворотом выбился из рук смершевцев и шагнул к комбригу назад. Я его мало знал, он никогда не снисходил до простых разговоров со мной. Его лицо всегда выражало для меня приказ, команду, гнев. А сейчас оно задумчиво осветилось — стыдом ли за своё подневольное участие в грязном деле? Порывом стать выше всежизненно жалкого подчинения? Десять дней назад из мешка, где оставался его огневой дивизион, двенадцать тяжёлых орудий, и я вывел почти что целой свою разведбатарею — и вот теперь он должен был отречься от меня перед клочком бумаги с печатью?
— У вас… — веско спросил он, — есть друг на Первом Украинском фронте?
— Нельзя!.. Вы не имеете права! — закричали на полковника капитан и майор контрразведки. Испуганно сжалась свита штабных в углу, как бы боясь разделить неслыханную опрометчивость комбрига (а политотдельцы — и готовясь дать на комбрига материал). Но с меня уже было довольно: я сразу понял, что я арестован за переписку с моим школьным другом, и понял, по каким линиям ждать мне опасности.
И хоть на этом мог бы остановиться Захар Георгиевич Травкин! Но нет! Продолжая очищаться и распрямляться перед самим собою, он поднялся из-за стола (он никогда не вставал навстречу мне в той прежней жизни!), через чумную черту протянул мне руку (вольному, он никогда мне её не протягивал!) и, в рукопожатии, при немом ужасе свиты, с отеплённостью всегда сурового лица сказал бесстрашно, раздельно:
— Желаю вам — счастья — капитан!
Я не только не был уже капитаном, но я был разоблачённый враг народа (ибо у нас всякий арестованный уже с момента ареста и полностью разоблачён). Так он желал счастья — врагу?..
Дрожали стёкла. Немецкие разрывы терзали землю метрах в двухстах, напоминая, что этого не могло бы случиться там, глубже на нашей земле, под колпаком устоявшегося бытия, а только под дыханием близкой и ко всем равной смерти [И вот удивительно: человеком всё-таки можно быть! — Травкин не пострадал. Недавно мы с ним радушно встретились и познакомились впервые. Он — генерал в отставке и ревизор в союзе охотников.].


Читать далее: http://www.artvladivostok.ru/2012/11/09/the-gulag-archipelago-chapter1-6/#ixzz2Bi6x89X1 
Галерея «Арт Владивосток» 

понедельник, 5 ноября 2012 г.

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»


Глава первая. Арест (продолжение)
И вот — вас ведут. При дневном аресте обязательно есть этот короткий неповторимый момент, когда вас — неявно, по трусливому уговору, или совершенно явно, с обнажёнными пистолетами — ведут сквозь толпу между сотнями таких же невиновных и обречённых. И рот ваш не заткнут. И вам можно и непременно надо было бы кричать! Кричать, что вы арестованы! Что переодетые злодеи ловят людей! Что хватают по ложным доносам! Что идёт глухая расправа над миллионами! И слыша такие выкрики много раз на день и во всех частях города, может быть сограждане наши ощетинились бы? Может аресты не стали бы так легки!?
В 1927, когда покорность ещё не настолько размягчила наши мозги, на Серпуховской площади днём два чекиста пытались арестовать женщину. Она охватила фонарный столб, стала кричать, не даваться. Собралась толпа. (Нужна была такая женщина, но нужна ж была и такая толпа! Прохожие не все потупили глаза, не все поспешили шмыгнуть мимо!) Расторопные эти ребята сразу смутились. Они не могут работать при свете общества. Они сели в автомобиль и бежали. (И тут бы женщине сразу на вокзал и уехать! А она пошла ночевать домой. И ночью отвезли её на Лубянку.)
Но с ваших пересохших губ не срывается ни единого звука, и минующая толпа беспечно принимает вас и ваших палачей за прогуливающихся приятелей.
Сам я много раз имел возможность кричать.
На одиннадцатый день после моего ареста три смершевца-дармоеда, обременённые тремя чемоданами трофеев больше, чем мною (на меня за долгую дорогу они уже положились), привезли меня на Белорусский вокзал Москвы. Назывались они спецконвой, на самом деле автоматы только мешали им тащить тяжелейшие чемоданы — добро, награбленное в Германии ими самими и их начальниками из контрразведки СМЕРШ 2-го Белорусского фронта, и теперь под предлогом конвоирования меня отвозимые семьям в Отечество. Четвёртый чемодан безо всякой охоты тащил я, в нём везлись мои дневники и творения — улики на меня.
Они все трое не знали города, и я должен был выбирать кратчайшую дорогу к тюрьме, я сам должен был привести их на Лубянку, на которой они никогда не были (а я её путал с министерством иностранных дел).
После суток армейской контрразведки; после трёх суток в контрразведке фронтовой, где однокамерники меня уже образовали (в следовательских обманах, угрозах, битье; в том, что однажды арестованного никогда не выпускают назад; в неотклонимости десятки), — я чудом вырвался вдруг и вот уже четыре дня еду как вольный, и среди вольных, хотя бока мои уже лежали на гнилой соломе у параши, хотя глаза мои уже видели избитых и бессонных, уши слышали истину, рот отведал баланды — почему ж я молчу? Почему ж я не просвещаю обманутую толу в мою последнюю гласную минуту?
Я молчал в польском городе Бродницы — но, может быть, там не понимают по-русски? Я ни слова не крикнул на улицах Белостока — но, может быть, поляков это всё не касается? Я ни звука не проронил на станции Волковыск — но она была малолюдна. Я как ни в чём не бывало гулял с этими разбойниками по минскому перрону — но вокзал ещё разорён. А теперь я ввожу за смершевцев в белокупольный круглый верхний вестибюль Белорусско-радиального, он залит электричеством, и снизу вверх навстречу нам двумя параллельными эскалаторами поднимаются густо-уставленные москвичи. Они, кажется, все смотрят на меня! Они бесконечной лентой оттуда, из глубины незнания — тянутся, тянутся под сияющий купол ко мне хоть за словечком истины — так что ж я молчу??!..
У каждого всегда дюжина гладеньких причин, почему он прав, что не жертвует собой.
Одни ещё надеются на благополучный исход и криком своим боятся его нарушить (ведь к нам не поступают вести из потустороннего мира, мы же не знаем, что с самого мига взятия наша судьба уже решена почти по худшему варианту, и ухудшить её нельзя). Другие ещё не дозрели до тех понятий, которые слагаются в крик к толпе. Ведь это только у революционера его лозунги на губах и сами рвутся наружу, а откуда они у смирного, ни в чём не замешанного обывателя? Он просто не знает, что ему кричать. И наконец, ещё есть разряд людей, у которых грудь слишком переполнена, глаза слишком много видели, чтобы можно было выплеснуть это озеро в нескольких бессвязных выкриках.
А я — я молчу ещё по одной причине: потому, что этих москвичей, уставивших ступеньки двух эскалаторов, мне всё равно мало — мало! Тут мои вопли услышат двести, дважды двести человек — а как же с двумястами миллионами?.. Смутно чудится мне, что когда-нибудь закричу я двумстам миллионам…
А пока, не раскрывшего рот, эскалатор неудержимо сволакивает меня в преисподнюю.
И ещё я в Охотном ряду смолчу.
Не крикну около «Метрополя».
Не взмахну руками на Голгофской Лубянской площади…


Читать далее: http://www.artvladivostok.ru/2012/11/05/the-gulag-archipelago-chapter1-5/#ixzz2BJrYJjgw 
Галерея «Арт Владивосток» 

четверг, 1 ноября 2012 г.

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»


Глава первая. Арест (продолжение)
Всеобщая невиновность порождает и всеобщее бездействие. Может, тебя ещё и не возьмут? Может, обойдётся? А.И. Ладыженский был ведущим преподавателем в школе захолустного Кологрива. В 37-м году на базаре к нему подошёл мужик и от кого-то передал: «Александр Иваныч, уезжай, ты в списках!» Но он остался: ведь на мне же вся школа держится, и их собственные дети у меня учатся — как же они могут меня взять?.. (Через несколько дней арестован.) Не каждому дано, как Ване Левитскому, уже в 14 лет понимать: «Каждый честный человек должен попасть в тюрьму. Сейчас сидит папа, а вырасту я — и меня посадят». (Его посадили двадцати трёх лет.) Большинство коснеет в мерцающей надежде. Раз ты не виновен — то за что же могут тебя брать? Это ошибка. Тебя уже волокут за шиворот, а ты всё заклинаешь про себя: «Это ошибка! Разберутся — выпустят!» Других сажают повально, это тоже нелепо, но там ещё в каждом случаи остаются потёмки: «а может быть этот как раз…?» А уж ты! — ты-то наверняка невиновен! Ты ещё рассматриваешь Органы как учреждение человечески-логичное: разберутся — выпустят.
И зачем тебе тогда бежать?.. И как же можно тебе тогда сопротивляться?.. Ведь ты только ухудшишь своё положение, ты помешаешь разобраться в ошибке. Не то, что сопротивляться, — ты и по лестнице спускаешься на цыпочках, как велено, чтоб соседи не слышали.
Как потом в лагерях жгло: а что, если бы каждый оперативник, идя ночью арестовывать, не был бы уверен, вернётся ли он живым, и прощался бы со своей семьёй? Если бы во времена массовых посадок, например в Ленинграде, когда сажали четверть города, люди бы не сидели по своим норкам, млея от ужаса при каждом хлопке парадной двери и шагах на лестнице, — а помнили бы, что терять им уже дальше нечего, и в своих передних бодро бы делали засады по несколько человек с топорами, молотками, кочергами, с чем придётся? Ведь заранее известно, что эти ночные картузы не с добрыми намерениями идут, — так не ошибёшься, хрястнув по душегубцу. Или тот воронок с одиноким шофёром, оставшийся на улице, — угнать его, либо скаты проколоть. Органы быстро бы недосчитались сотрудников и подвижного состава, и несмотря на всю жажду Сталина — остановилась бы проклятая машина!
Если бы… если бы… Мы просто заслужили всё дальнейшее.
И потом — чему именно сопротивляться? Отобранию ли у тебя ремня? Или приказанию отойти в угол? Переступить через порожек дома? Арест состоит из мелких околичностей, многочисленных пустяков — и ни из-за какого в отдельности как будто нет смысла спорить (когда мысли арестованного вьются вокруг великого вопроса: «за что?!») — а всё-то вместе эти околичности неминуемо и складываются в арест.
Да мало ли что бывает на душе у свеже-арестованного! — ведь это одно стоит книги. Там могут быть чувства, которых мы и не заподозрим. Когда арестовывали в 1921 году 19-летнюю Евгению Дояренко, и три молодых чекиста рылись в её постели, в её комоде с бельём, она оставалась спокойна: ничего нет, ничего и не найдут. И вдруг они коснулись её интимного дневника, которого она даже матери не могла бы показать — и это чтение её строк враждебными чужими парнями поразило её сильнее, чем вся Лубянка с её решётками и подвалами. И у многих эти личные чувства и привязанности, поражаемые арестом, могут быть куда сильнее политических мыслей или страха тюрьмы. Человек, внутренне не подготовленный к насилию, всегда слабее насильника.
Редкие умницы и смельчаки соображают мгновенно. Директор геологического института Академии Наук Григорьев, когда пришли его арестовывать в 1948 году, забаррикадировался и два часа жёг бумаги.
Иногда главное чувство арестованного — облегчение и даже… радость, особенно во времена арестных эпидемий: когда вокруг берут и берут таких, как ты, а за тобой всё что-то не идут, всё что-то медлят — ведь это изнеможение, это страдание хуже всякого ареста и не только для слабой души. Василий Власов, бесстрашный коммунист, которого мы ещё помянем не раз, отказавшись от бегства, предложенного ему беспартийными его помощниками, изнемогал от того, что всё руководство Кадыйского района арестовали (1937), а его всё не брали, всё не брали. Он мог принять удар только лбом — принял его и успокоился, и первые дни ареста чувствовал себя великолепно. — Священник отец Ираклий в 1934 поехал в Алма-Ату навестить ссыльных верующих, а тем временем на его московскую квартиру трижды приходили его арестовывать. Когда он возвращался, прихожанки встретили его на вокзале и не допустили домой, 8 лет перепрятывали с квартиры на квартиру. От этой загнанной жизни священник так измучился, что когда его в 1942 всё-таки арестовали — он радостно пел Богу хвалу.
В этой главе мы всё говорим о массе, о кроликах, посаженых неведомо за что. Но придётся нам в книге ещё коснуться и тех, кто и в новое время оставался подлинно политическим. Вера Рыбакова, студентка социал-демократка, на воле мечтала о суздальском изоляторе: только там она рассчитывала встретиться со старшими товарищами (на воле их уже не оставалось) и там выработать своё мировоззрение. Эсерка Екатерина Олицкая в 1924 даже считала себя недостойной быть посаженной в тюрьму: ведь её прошли лучшие люди России, а она ещё молода и ещё ничего для России не сделала. Так обе шли в тюрьму — с гордостью и радостью.
«Сопротивление! Где же было ваше сопротивление?» — бранят теперь страдавших те, кто остался благополучен.
Да, начинаться ему было отсюда, от самого ареста.
Не началось.


Читать далее: http://www.artvladivostok.ru/2012/11/01/the-gulag-archipelago-chapter1-4/#ixzz2AwYORzxf 
Галерея «Арт Владивосток»